Авторизация
E-mail:
Зарегистрироваться
Пароль:
Забыли пароль?

Не проблема! Регистрируйтесь или
Поиск по сайту
Узнайте болезнь по симптомам
Симптомы и признаки

Клинический случай


Рейтинг: 0
20 августа 2009
Отрывки из произведения Эдгара По «Береника»

…Береника была моей двоюродной сестрой, и мы выросли вместе в стенах дома моих предков. Но как по-разному росли мы! Я — хилый и угрюмый, она — грациозная, подвижная, полная радости и энергии; она гуляла по холмам и долинам, я склонялся над книгами в монастырском уединении библиотеки; я — углубленный в себя, телом и душой отдающийся самым напряженным и мучительным размышлениям, она — беспечно порхающая по жизни без мысли о тенях на ее тропе, о череде часов, безвозвратно уносящихся прочь на вороновых крыльях. …

… Болезнь, роковая болезнь обрушилась на нее, как смерч пустыни, и у меня на глазах все в ней переменилось: разум, привычки, характер и даже — неуловимо и ужасно — самая ее личность. Увы! Губитель явился и исчез, а жертва… что сталось с ней? Я больше не узнавал ее — не узнавал в ней Береники!

Среди многочисленной свиты недугов, порожденных самым первым и роковым, который повлек за собой столь жуткое преображение нравственного и телесного облика моей кузины, можно упомянуть наиболее тягостный и упорный — разновидность эпилепсии, нередко завершающуюся оцепенением, подобным смерти, из которого она чаще всего восставала с неожиданной внезапностью. Тем временем моя собственная болезнь — мне велели называть ее только так и не иначе, — моя собственная болезнь овладевала мною все больше и обрела уже характер мономании, неизвестной прежде и необычайной; с каждым часом, с каждой минутой она набирала силу и, в конце концов, обрела надо мною полную и непостижимую власть. Эта мономания, раз уж я должен называть ее так, представляла собой болезненное возбуждение тех свойств сознания, которые метафизическая наука относит к сфере внимания. Весьма вероятно, что я не буду понят, но, боюсь, нет способа дать обычному читателю хотя бы слабое представление о той нервной интенсивности интереса, с каким я сосредоточивал всю силу моих мыслительных способностей (если не прибегать к специальным обозначениям) на самых тривиальных предметах. …

… Я мог часами раздумывать над какой-нибудь прихотливой виньеткой на полях книги или над особенностями ее шрифта, мог почти весь летний день пристально рассматривать странную тень на гобелене или на полу, мог всю ночь напролет предаваться созерцанию неколеблющегося язычка пламени в лампе или мерцающих углей в камине, мог целые дни грезить над ароматным цветком, мог однотонно твердить самое простое слово, пока от непрерывного повторения звук его не переставал сообщать мозгу какой-либо смысл, мог полностью утрачивать ощущение физического бытия, долго и упрямо сохраняя непо-движность. Таковы были некоторые из наиболее простых и неопасных чудачеств, вызванных определенным состоянием рассудка, — хотя их отнюдь нельзя назвать единственными в своем роде, они, тем не менее, не поддаются ни анализу, ни объяснению.

И все же не поймите меня неправильно. Это глубокое неоправданное и болезненное внимание, возбуждавшееся предметами, по своей природе самыми заурядными, не следует путать со склонностью к задумчивости, которая свойственна всем людям, и особенно тем, кто наделен пылкой фантазией. Его нельзя даже считать, как могло бы показаться на первый взгляд, преувеличенной или доведенной до крайности вышеуказанной склонностью — нет, они различны и по самой своей сути не схожи.

В первом случае мечтательная или пытливая натура, заинтересовавшись предметом, как правило, далеко не тривиальным, незаметно для себя увлекается идеями и заключениями, им подсказанными, и, в конце концов, очнувшись от этих грез наяву, нередко упоительно прекрасных, обна¬уживает, что incitamentum — побудительный толчок к размышлениям, их первопричина уже совершенно забыта. Что же касается меня, то таким толчком всегда и неизменно служили предметы самые тривиальные, хотя мое болезненное восприятие и наделяло их искаженной и несуществующей важностью. Почти никаких заключений я не выводил, и немногие возникавшие у меня мысли упрямо возвращались к исходному объекту, как к их центру и основе. Размышления эти никогда не бывали приятными, и по их завершении первопричина не только не оказывалась забытой, но, наоборот, вызывала именно тот неестественный и преувеличенный интерес, который и составлял главную особенность моей болезни. Короче говоря, как я уже упоминал раньше, у меня при этом особо возбуждалась сфера внимания, тогда как у мечтателя действует сфера умозрительного мышления.

… И хотя поверхностный наблюдатель может счесть само собой разумеющимся, что изменения, которые злосчастный недуг вызвал в духовном облике Береники, должны были бы давать мне много поводов для тех напряженных и болезненных размышлений, природу коих я попытался объяснить, это ни в малейшей степени не соответствовало действительному положению вещей. Бесспорно, в светлые промежутки, когда моя болезнь несколько утихала, несчастье Береники причиняло мне страдания, и, глубоко скорбя над таким крушением этой прекрасной и кроткой жизни, я, разумеется, часто с горечью задумывался о чудодейственных причинах, столь внезапно приведших к подобному странному преображению. Но эти размышления были свободны от влияния моей болезни и сходны с теми, каким при подобных обстоятельствах предавалось бы большинство совершенно здоровых людей. Верная своей природе, моя болезнь находила обильную пищу в менее важных, но более заметных переменах телесного облика Береники — в необычайном и пугающем изменении ее наружности.

Нет никакого сомнения, что в дни расцвета ее несравненной красоты я не питал к ней любви. В моем странном ущербном существовании мои чувства никогда не возникали в сердце, и все мои страсти всегда были порождением рассудка. В сером полусвете раннего утра, в кружевных тенях леса в полдень и в безмолвии моей библиотеки вечером она то являлась моим глазам, то исчезала, и я видел ее не как живую Беренику из плоти и крови, но как Беренику сонных грез; не как земное существо, порождение земли, но как повод для анализа; не как предмет любви, но как тему для сложнейших, хотя и рассеянных размышлений. А теперь… теперь я содрогался от ее присутствия и бледнел, когда она приближалась ко мне, и все же, горько сострадая ее нынешнему злополучному состоянию, я напомнил себе, что она давно меня любила, и в роковую минуту просил ее стать моей женой.

И вот, когда срок нашей свадьбы уже приближался, на исходе некоего зимнего дня — одного из тех не по времени теплых, тихих и туманных дней, которые называют кормилицей прекрасной Альционы, — я сидел (и, как мне казалось, в одиночестве) в кабинете за библиотекой. Однако, подняв глаза, я увидел перед собой Беренику.

Мое ли возбужденное воображение, туман ли, разлитый в воздухе, сумрак ли комнаты, серые ли покровы, окутывавшие ее фигуру, — что придало ей такую неясность и зыбкость? Не знаю. Она молчала… как и я — ни за какие сокровища мира не мог бы я произнести ни единого слова. Ледяной холод разлился по моим членам, гнетущая тревога овладела мной, жгучее любопытство томило мою душу, и, откинувшись в кресле, я на несколько минут замер без движения, устремляя на Беренику пристальный взгляд. Увы, в очертаниях этой исхудалой фигуры нельзя было обнаружить ни единой прежней линии. Наконец мой пыла¬ющий взор обратился на ее лицо.

Лоб был высок, очень бледен и странно безмятежен; на него ниспадали некогда иссиня-черные волосы, скрывая впадины у висков под бесчисленными завитками — желтоватыми, отвратительно дисгармонирующими в своей гротескности с глубокой меланхоличностью всего лица. Глаза были лишены жизни, лишены блеска и, казалось, лишены зрачков — и, не выдержав их стекленеющего взгляда, я посмотрел на узкие, сморщенные губы. Они раздвинулись, и в непонятной улыбке моему взору открылись зубы изменившейся Береники. О, если бы бог не судил мне видеть их! О, если бы, увидев их, я тут же умер!

Стук захлопнувшейся двери вывел меня из задумчивости, и я обнаружил, что моя кузина покинула библи-отеку. Но белый жуткий призрак ее зубов, увы, не покинул моего смятенного мозга, и изгнать его оттуда не удавалось. Краткого мгновения ее улыбки оказалось достаточно, чтобы каждая точка на их поверхности, каждый оттенок их эмали, каждая зазубринка на их краях навеки запечатлелись в моей памяти. И теперь я видел их даже еще более ясно, чем тогда. Зубы! Зубы! Они были и тут, и там, и повсюду, зримые, ощутимые, куда бы я ни посмотрел, — длинные, узкие, неимоверно белые, обрамленные шевелящимися бледными губами, как в первый миг их ужасно¬го обнажения. Моя мономания вспыхнула с яростной силой, и тщетно пытался я совладать с ее странной и необо¬римой властью. Из всех бесчисленных предметов внешнего мира я был способен думать только о зубах. Я жаждал их с исступленным безумием. Все остальное отступило и исчезло. Только они, только они одни стояли перед моим внутренним взором, и они, единственные и неповторимые, составляли всю сущность моих мыслей. Я рассматривал их при всевозможном освещении. Я поворачивал их под всевозможными углами. Я исследовал каждую их частность, я изучал каждую их особенность. Я думал об их форме. Я размышлял об изменениях в их природе. Я содрогался, приписывая им в воображении способ¬ность чувствовать и понимать и уменье даже без помощи губ выражать свои чувства. О мадемуазель Салле отлично сказали, что «tous ses pas etaient des sentiments» (Каждый ее шаг был чувством (фр.).), а я серьез¬но думал о Беренике, что tous ses dents etaient des idees! (Каждый ее зуб был мыслью (фр.).) Des idees! О, вот идиотическая мысль, погубившая меня! Des idees! А, вот почему я возжелал их с такой страстью! Я чувствовал, что рассудок вновь вернется ко мне и я обрету душевный покой, только став их обладателем.

Вот так я встретил исход вечера, а затем наступила тьма, и сомкнулась на свой срок, и исчезла, и вновь занялся день, и вот уже начали сгущаться туманы новой ночи, а я по-прежнему сидел неподвижно в уединении библиотеки, по-прежнему предаваясь размышлениям, и призрак зубов все так же сохранял страшную власть надо мной, с совершеннейшим и жутким правдоподобием кружа по комнате в меняющихся сочетаниях света и теней. Наконец в мои грезы ворвался вопль ужаса и смятения, а потом — гул встревоженных голосов, к которому примешивались тихие стенания печали, а может быть, страдания. Я встал с кресла и, распахнув одну из дверей, увидел в галерее служанку, всю в слезах. Она сказала мне, что Береника… скончалась! Утром у нее начался эпилептический припадок, а сейчас, перед наступлением ночи, могила была уже готова принять ее и все приготовления к погребению были завершены.

Я обнаружил, что сижу в библиотеке, и вновь сижу там один. Мне казалось, что я очнулся от хаотичного и ли¬хорадочного сна. Я знал, что теперь была полночь, и по¬мнил, что после захода солнца Беренику похоронили. Но о тягостном промежутке между этими двумя моментами я не сохранил никакого точного или хотя бы примерного представления. И все же мысль об этом промежутке была насыщена ужасом — ужасом тем более ужасным, что он был смутным, и страхом тем более страшным, что он был неопределенным. Это была леденящая душу страница моего существования, вся исписанная зыбкими, отвратительными и невнятными воспоминаниями. Я пытался разобраться в них, но тщетно, а время от времени, точно фантом умершего звука, в моих ушах раздавался пронзительный женский крик. Я что-то сделал — но что? Я задавал себе этот вопрос вслух, и шепчущее эхо под сводами отвечало мне: «Что? Что?».

На столе возле меня горела лампа, а рядом с ней сто¬яла небольшая шкатулка. В ней не было ничего примечательного. И я не раз видел ее прежде, так как она принадлежала нашему домашнему врачу. Но каким образом оказалась она здесь, на моем столе, и почему я содрогался, глядя на нее? Я не находил этому объяснения, и в конце концов мои глаза опустились на раскрытую книгу, остановившись на подчеркнутой фразе. Это были поразительные, но простые слова поэта Ибн Зайята: «Dicebant mini sodales si sepul-chrum amicae visitarem, curas meas aliquantulum fore levatas». Так почему же, пока я перечитывал их, волосы на моей голове встали дыбом и кровь застыла в моих жилах?

Раздался легкий стук в дверь, и в библиотеку, бледный, как обитатель могилы, на цыпочках вошел слуга. Его лицо было искажено ужасом, и он заговорил со мной дрожащим, хриплым, еле слышным голосом. Что сказал он? Я уловил отдельные фразы. Он говорил о безумном вопле, нарушившем безмолвие ночи, о том, как сбежались слуги, о том, как они пошли туда, откуда донесся звук… Тут его голос стал пронзительно отчетливым, и он зашептал мне про оскверненную могилу, про обезображенное тело в саване — но еще дышащее… еще содрогающееся… еще живущее!

Он поглядел на мою одежду — она была выпачкана глиной и забрызгана кровью. Я молчал, и он осторожно взял мою руку — на ней были следы человеческих ногтей. Он указал на какой-то предмет у стены. Я несколько минут глядел на него — это был заступ. С криком я прыгнул к столу и схватил шкатулку, которая стояла на нем. Но у меня не было сил ее открыть. Она выскользнула из моих дрожащих пальцев, ударилась об пол и разлетелась вдребезги. И из нее со стуком выпали инструменты, которыми пользуются дантисты, и еще — тридцать два маленьких белых костяных на вид кусочка, которые рассыпались по всему полу.
20 августа 2009 07:39 Светлана Теги: клинический случай,мономания,эдгар по,береника,эпилепсия
Просмотров: 2294

Комментарии (1)
Светлана 20 08 2009 (07:46)
0
Что на Ваш взгляд скрывается за фразами:
"разновидность эпилепсии, нередко завершающаяся оцепенением, подобным смерти" и "эта мономания представляла собой болезненное возбуждение тех свойств сознания, которые метафизическая наука относит к сфере внимания"?
Добавить комментарий

 
Главная | Регистрация | Карта | Реклама| Контакты| RSS
Информация на сайте представлена исключительно в ознакомительных целях, при необходимости проконсультируйтесь со специалистом
Задать вопрос Врачу


© Copyright 2008 Все права защищены
Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru